ПРЕССА ИНТЕРВЬЮ

Михаил Гиголашвили: испокон веков бранятся бояре

Оригинал

Сегодня вышло переиздание «Тайного года» Михаила Гиголашвили. О галлюцинациях царя Ивана Грозного и вечном российском беспорядке писатель поговорил с «Литературно».

Роман Михаила Гиголашвили «Тайный год», описывающий две недели жизни царя Ивана Грозного, был опубликован в феврале 2017-го, а уже сейчас, буквально несколько месяцев спустя, выходит его переиздание. За это время Гиголашвили стал лауреатом «Русской премии», одновременно «Тайный год» умудрился попасть в короткий список «Большой книги» и лонг-листы всех остальных крупных премий: от «Нацбеста» до «Русского Букера». О том, чем Россия XVI столетия похожа на сегодняшнюю страну, заслуживает ли Иван Грозный благодарной памяти и что нам могут рассказать о царе его галлюцинации, с писателем Михаилом Гиголашвили поговорил корреспондент «Литературно» Вячеслав Ярощук.

Уже сейчас выходит переиздание «Тайного года». Вы ждали такого успеха?

Нет, не ждал. Я думал, что мой текст будет тяжел и слишком специфичен для широкой публики, но это оказалось не так: книгу заметили, читают, что не может не радовать, учитывая, что ремесло прозаика — это одиночество и молчание, и такие всплески интереса ему необходимы хотя бы для того, чтобы понять, что он не зря тратит и меняет свою жизнь на писанину.

А почему вообще вы решили рассказать про царя Ивана? Как появилась идея?

После прочтения его прозы, стихов, после его музыки я увидел в Грозном человека, стоящего перед дилеммой «быть ли христианином, прощать врагам своим и подставлять щеки или быть грозным владыкой, который огнем и мечом мстит и воюет и от которого шарахаются народы (и свой в том числе)»? Дальше стал копать глубже, читать материалы, историю, и Грозный открывался передо мной своими новыми необычными сторонами. Захотелось поделиться этими знаниями. Кстати, в своем христианском исступлении он напомнил мне первых христиан: у него на лбу был мозольный нарост от биения об пол во время молитв.

Не очень понятно, как роман, стряхивающий с фигуры Грозного позолоту, смог понравиться русскому читателю, который часто в разговорах о далеком прошлом «далекое» подразумевает как «великое». Как вы думаете, каким образом удалось пробиться сквозь национальную гордость?

В романе я был сосредоточен на трагедии одной личности, все остальное передано через эту призму. И этой личностью, при ближайшем рассмотрении, вполне можно гордиться, и пробиваться никуда не надо. Мне кажется, что роман не стряхивает с Грозного позолоту, а наоборот, золотит его, подпитывает эту гордость. Ведь Иван Грозный, покорив Казань и Астрахань, Пермский край, область войска Донского, Башкирию, Ногайскую Орду, заложил основы Российской империи (начал этот процесс Иван Великий, дед Грозного). Грозный перевалил через Урал, начал движение в Сибирь, взял Кабарду, усмирил черкесов, был вынужден вести 30 лет оборону северо-западных рубежей от сильной Польши и хищной Швеции. Параллельно он прекратил усобицы, реорганизовал армию, приструнил крымчаков, составил земельные кадастры, ввел Судебник, создал систему церковно-приходских школ, запретил рабский труд, упорядочил налоги, начал чеканку собственных денег, открыл первую типографию и т. д., а в народном фольклоре Иван Грозный изображен всегда мудрым, строгим, но справедливым (а фольклор не врет) — чего еще надо, чтобы царю-человеку ставили памятники?.. А Грозного — смешно — нет на памятнике «Тысячелетие России». Кому, как не ему, быть там в главной роли?

На ваш взгляд, минусы его правления не перевешивают плюсы?

Трудно сказать. Думаю, что нет. Он просто не сумел осуществить всего, что задумал, в том числе и сближение с Западом (его сватовство и письма к английской королеве Елизавете были неспроста, а с далеко идущими целями взять с двух сторон Европу в тиски). В любом случае, Смута и проигрыш Ливонской войны произошли после смерти Грозного. А после Грозного сближением с Западом занялся Петр I, начал рубить окно в Европу, но после его смерти опять началась, как обычно на Руси после смерти тирана, смута и засилье немцев.

Как вы считаете, есть общие черты у России времен царя Ивана и России сегодняшнего дня?

Кажется, что корневые проблемы русской истории «кто виноват» и «что делать» были актуальны и тогда, и сейчас (я перечитываю «Петра I» Толстого, и там те же дела, что были у Грозного). Впрочем, разве не логично, что в империи, основанной Грозным на монголо-византийский манер, продолжают действовать законы, заложенные в нее изначально, в колыбели, и страна время от времени впадает в тиранию разного уровня жестокости и стихийности, после которой обычно следуют смута и резня?.. Испокон веков бранятся и дерутся бояре, князья подсиживают, чванятся и строят заговоры, опричники рыщут, режут, грабят, хватают, сажают, дьяки и стряпчие делят взятки и поборы, судьи требуют мзду – «золотого гуся» (жареного гуся, набитого золотыми монетами, как это случалось при Грозном), церковь сжирает все, что пролетает мимо, воеводы раздувают пожары, чтобы поживиться на войне, а народ молча взирает на все это — а что еще делать? — и радуется, что еще есть еда в лавках и отопление в батареях.

Видения, галлюцинации, сны персонажей помогают вам направить их мысли в нужную сторону. Это такой удобный писательский прием?

Сны, видения, болезни, мечты, глюки, навязчивые идеи, бред — излюбленные методы романистов. Конечно, через подсознание, в пограничной психической ситуации, в бессознательности обнажается зерно личности, ее истинные намерения, мысли и желания, и это для романиста очень удобно — показать через психо-экстрим правду о герое.

В «Захвате Московии» вы показали Россию глазами иностранца, а в романе «Тайный год» заставили Грозного завидовать заморским инновациям. Сравнение России с другими странами нужно для контраста?

Со стороны всегда виднее, глаз не замылен. Контраст есть. И то, что Россия в силу разных причин (включая революцию), сегодня отстает от Запада по многим позициям, тоже не секрет (недаром олигархи унесли из России 1,2 триллиона долларов именно туда, на Запад).

Вы сами много лет живете не в России. Как это сказывается на вашем творчестве, мировоззрении?

Моя родина — это благословенный Тбилиси, где я жил почти сорок лет, пока не уехал на работу в Германию, где живу уже 25 лет. Конечно, это сказалось на всем. На Западе я в известной мере стал другим человеком. Начал серьезно писать. В России я никогда не жил постоянно, только наездами, поэтому думаю, что и мой русский язык, и мои представления о «русском», вначале, в детстве, сложились в известной степени на основе русской классики (я вырос в семье двух профессоров русской литературы, где была очень литературоцентричная атмосфера), потом добавились новые знания, однако, возможно, я до сих пор нахожусь в плену этих моих коренных представлений.

Ваш Иван Грозный часто изъясняется долгими эмоциональными монологами, которые разрастаются больше из созвучий, чем из смысла, но никогда не переходят в бред. Кажется, что он интуитивно подыскивает лучшее слово, но проклятие оратора заставляет его озвучивать все и сразу. Мне это напомнило прозу Достоевского. Я ошибусь, если предположу, что вы хотели показать писательский талант Грозного через стиль Достоевского?

После университета я десять лет вплотную занимался текстами, черновиками, записными книжками Достоевского, написал диссертацию по теме «Рассказчики Достоевского» под руководством академика Фридлендера при Пушкинском доме (тогда часто ездил в Петербург, подолгу жил там). Начал докторскую на тему: «Литературный мир героев Достоевского». Тогда, кроме прозы Достоевского, я ничего не читал. Его стиль въелся в меня. Оттуда, возможно, у меня такое влечение к диалогу (или монологу-тираде в форме диалога с самим собой или со своим двойником). Однако задача в «Тайном годе» была иная — дать весь текст через отзвуки, отсветы, отклики стиля прозы самого Грозного (а уж если там появилось «достоевское» — то это комплимент).

Если бы Иван Грозный не верил в Бога, у него не было бы чувства вины, никакого сдерживающего фактора. С другой стороны, религия позволяла ему оправдать любую прихоть, поскольку он не сомневался в собственном божественном происхождении. Как вы считаете, вера царя Ивана — это скорее благо или зло для страны?

Тогда верили все (или почти все). В любом случае религиозность Грозного была благом — в эти моменты он бывал щедр, милосерден, много прощал, вносил деньги в монастыри и приюты, ездил на богомолье, кормил и одаривал нищих. Ведь он, как никто другой, знал, что царь — всего лишь человек в руках Бога, и только Бог ведет и первого царя, и последнего червя по жизненной стезе.

Михаил Гиголашвили. Тайный год. «АСТ», «Редакция Елены Шубиной», 2017.

 

Интервью 14:37 03.05.2017 Анастасия Шрайбер

Оригнал

Кто такой современный успешный писатель? Кто управляет его персонажами и из какой они жизни? И почему в конце обязательно хочется в горы или к морю…

Об этом, о победе своего романа "Тайный год" на престижной "Русской премии" и других особенностях прозаика писатель Михаил Гиголашвили рассказал в эксклюзивном интервью Sputnik Грузия.

- Михаил Георгиевич, я еще раз поздравляю вас с такой наградой. Что вы почувствовали в тот момент, когда узнали о победе? О чем или о ком подумали?

— Я подумал о моих покойных родителях — они оба были по профессии филологи-русисты, и все, что было связано с литературой, им было важно и интересно. Думаю, они были бы рады.

- О вашей книге "Тайный год" в последнее время очень много говорили, ее обсуждали, рецензировали. Такой ажиотаж сопровождает каждый ваш роман или это какой-то особенный случай? В чем секрет успеха именно этой книги?

— Мои романы "Толмач" и "Захват Московии" не имели такой прессы, какая была у "Чертова колеса" и "Тайного года". Успех может быть объяснен актуальностью темы. И языковая работа была отмечена. Писатель Михаил Гиголашвили Личный архив М. Гиголашвили Писатель Михаил Гиголашвили

- Почему вы взялись за тему Ивана Грозного? Сопровождался ли роман какими-то знаками? Или вы в них не верите?

– Нет, особо в знаки не верю, но черной кошки и рассыпанной соли боюсь. За Грозного взялся после того, как внимательно прочел его письма и публицистику и понял, что не протопоп Аввакум с его блестящим "Житием" — первый русский писатель, а Иван Грозный. А интерес именно к Грозному возник еще в "Захвате Московии", где я использую в качестве вставной новеллы записки немца, наемника-опричника Грозного, фон Штадена.

- Вы как-то писали, что в плане поведения ваших персонажей вы абсолютный диктатор, что они делают ровно то, что вы им велите. И если происходит наоборот, значит писатель слаб. Вы действительно так считаете? Не может быть, чтобы герой или какая-то его мысль или действие тут же родили в вас и перед вами какой-то абсолютно новый, неожиданный для вас поворот событий? Или вы полагаете, что персонажи в ваших книгах не имеют права на свою жизнь и "свои решения"? Раз персонажи рождены вами, то все их действия – плод вашей выдумки, и никаких раздвоений? Меня очень интересует эта сторона кухни романиста.

— Естественно, образ так и развивается — в действиях и мыслях. Романист должен каждый раз перерождаться в своего героя, в своих героев, входить в ареал их речи, в их психологию. Но в то же время недремлющее око автора-критика должно за всем этим наблюдать и контролировать процессы.

- Вы не раз говорили, что ваши герои всегда имеют прототипы, что берутся из вашей головы, где живут образы живых людей, то есть не с пустого места. Это так? Способны ли вы создать героя, абсолютно не похожего ни на кого из ваших близких, дальних, из прошлого или настоящего?

— Я не помню, чтоб я так говорил. Может быть, это было сказано по поводу первого романа "Толмач". Там действительно частично имелись прототипы. Но дальше я поставил себе задачу конструировать героев без прототипов, полностью "из головы", что и произвел в "Захвате Московии". В "Тайном годе", по большому счету, выдуманы все герои. О двух-трех из них были краткие информации типа: такой-то, сын такого, родом оттуда-то, служил в опричниках. Самому конструировать образы оказалось куда занятнее, чем работать с прототипами. Говорят же, что молодые писатели пишут о том, что было, зрелые – о том, что могло бы быть, а старые – о том, чего не могло быть никогда.

- Как вы сами определяете свой жанр?

— Как реализм.

- Экспериментируете?

— Эксперименты — больше в области индивидуализации речи героев.

- Есть ли для вас темы-табу?

— Табу никаких нет (и быть не может). Просто есть темы, которые меня не интересуют.

- Если писатель имеет темы-табу, о чем это говорит?

— Когда писатель имеет темы-табу, на которые он хотел бы писать, но не пишет по тем или иным причинам, то мне жаль такого человека. Это то же самое, что душить самого себя.

- Современный писатель может прожить не впроголодь, рассчитывая исключительно на гонорары от публикации своих произведений, в частности, романов?

— На гонорары от публикаций сегодня в мире может прожить очень малое число писателей (поэтов тем более). В основном это те, у которых творчество совпало с массовым интересом и приносит прибыли. Даже если романы переведены на другой язык, то переводчик получает деньги сразу, а писатель должен ждать, пока будет распродан тираж.

- Бывают ли у вас депрессии от моментов "чистого листа" в голове? Или у вас всегда есть, чем заняться, о чем писать и не бывает периодов без письма?

— А я не пишу постоянно. У меня забеги на долгие дистанции, каждый роман я пишу три-четыре года, за это время разное происходит. Есть периоды, когда я уезжаю, прячусь от людей, пишу болванку текста, потом возвращаюсь в обычную жизнь и правлю написанный текст. Проза помогает коротать жизнь — с прозой в голове никогда не бывает скучно, всегда есть, о чём думать. А если пишешь роман, то тем более все время находишься в том мысленном помещении, которое ты сам создал, и общаешься с теми бестелесными образами, которые сам и породил.

- Когда в жизни писателя все идеально и гладко: в личной жизни, в здоровье, карьере, уме, поступках – не скучно ли это для писателя? Писатель – он не в буре эмоций и волнений, в создании конфликта там, где его нет, но должен быть? Или все это может уместиться только в его голове, не задев реальной жизни?

— Не думаю, что прозаикам нужны особые бури, это больше по части поэтов, которые должны быть всегда полупьяны и полувлюблены. Работа прозаика – сидение за столом. Бури пусть у него бушуют в голове.

- Как вы уехали в Германию?

— После защиты диссертации я работал в тбилисском Университете и в пединституте им. Пушкина, в 1991 был приглашен в рамках партнерства Саарбрюккена и Тбилиси преподавать русский язык и литературу в университет земли Саар, где и работаю до сих пор. Сам я закончил русский филфак университета и защитился по Достоевскому.

- Приезжаете в Грузию? Скучаете по родине?

— Конечно, я приезжаю в Грузию, там мои корни, родные и друзья: сын Георгий работает в немецком фонде, его жена Нина занимается декоративным искусством, внук Сандро любит информатику и баскетбол. Соседи, друзья детства, солнце, бездонное синее небо, разговоры допоздна в теплой июньской ночи в Сололаки, издалека доносятся сигналы машин, стук нард, звон бокалов и другие звуки нашего Вечного города теплых источников и сердец… Тбилисцы не забывают родной город, они носят его с собой.

- Что вы можете сказать о писателях современной Грузии?

— В последнее время я мало читаю. Когда сам что-то пишу, то избегаю какого бы то ни было влияния.

- С кем-то знакомы, дружите, за чьим творчеством наблюдаете?

— Я дружу с Зурабом Карумидзе, читал тексты Зазы Бурчуладзе. В целом, больше знаком с творчеством писателей, пишущих на русском языке, в том числе и с молодыми, с некоторыми из них нахожусь в дружеских отношениях. Музей-заповедник Шушенское в Красноярском крае © Sputnik/ Александр Кряжев Роман "Тайный год" Михаила Гиголашвили стал призером "Русской премии"

- Вы преподаете русский язык в университете земли Саар. Кто ваши ученики и насколько русский язык востребован там? Есть ли у вас особая методика обучения?

— Если мы начнем разговор о методике обучения русскому языку, то это будет скучно, но могу сказать, что за 25 лет работы в немецком университете я набрался опыта. Мои студенты – разные люди, по разным причинам проявляющие интерес к русскому языку. Часто играет роль, если в семье есть кто-то, говорящий по-русски (как это у "русских немцев"), также люди знакомятся с носителями русского языка, хотят говорить. Вообще западный студент достаточно любопытен. Часто приходят физики, химики, математики, у которых на кафедре есть русские коллеги или, например, люди с компьютерной лингвистики – у них свои интересы. Моя задача – не только рассказать про префиксы-суффиксы, но заставить людей говорить, общаться, не бояться языка, вскрыть их вербальные способности.

- Вы создаете коллажи, объемные картины, объекты и скульптуры. И у вас было несколько персональных выставок в Германии. По-вашему, можно писать, петь, рисовать, танцевать, играть, создавать и делать все это одновременно хорошо? Лучше посвятить себя чему-то одному или пробовать все, что тебе интересно, и постоянно видоизменяться?

— Надо пробовать то, к чему неудержимо тянет (как с браком: "если можешь, не женись"). Видоизменяться человек будет в любом случае. Но заниматься одновременно "художеством" (картиной, скульптурами, коллажами) и прозой у меня не выходит. Или — или. Это два разных вида искусства: для коллажа/картины нужно созерцание, для прозы важны мысли. Впрочем, иногда в виде отдыха можно заняться "художеством", дать голове остыть.

- Михаил Георгиевич, как автор исследований творчества Федора Достоевского, как вы думаете, насколько интересен Достоевский современному поколению? Читают ли его и считают ли актуальным вопросы, которые он поднимал?

— Думаю, Достоевский актуален настолько же, насколько актуальна вся классика, о которой ведутся дебаты: как сделать классику опять актуальной. Сейчас, в пору Фейсбуков, люди потеряли способность концентрироваться подолгу на чем-то. Думаю, что мы вообще – последние могикане, после нас книг уже не будет, а будут сплошные гаджеты и Твиттеры. В Грузии проходят Тбилисские дни книги © Sputnik/ Грузинская литература, или Топ-10 современных писателей Грузии

- Над чем вы в данный момент работаете? Книга, картина…

— Сейчас ничем конкретным не занимаюсь, голова отдыхает от четырехлетнего марафона. Просто живу.

- Вы любите писать в уединении. Кстати, когда Орхан Памук приезжал в Тбилиси, он тоже говорил об этом: писатель, который живет в этом шумном мире – в социальной сети с сообщениями, звонками, уведомлениями, новостями, он не писатель. Писатель может быть только в уединении. Но современный мир и уединение – это ведь не так легко. К примеру, как сказать детям, супругам, друзьям, коллегам: "Простите, я сейчас сгину на месяц-два. Надо написать один роман". Я имею в виду, это какая-то свобода в высшей степени.

— Я преподаю в университете, у меня много каникул. Для того, чтобы написать "Тайный год", я три раза ездил в Испанию, в маленький приморский городок, где и писал текст в полном одиночестве, отключенный от всех средств связи. Так по три-четыре недели. Потом возвращался и несколько месяцев правил написанное.

- Формула успешного писателя: талант, фантазия, богатый внутренний мир, внимательность, любознательность, трудолюбие… Продолжите список.

— Умение проникать в мысли людей, видеть истинное положение вещей, усидчивость, умение внутренне уединяться в любом окружении, внимание к деталям, к индивидуализации речи героев.

- А еще? Что важно в работе писателя?

— Для прозы важны уединение и молчание. В молчании мысли нагнетаются, энергия остается внутри тебя, не расходуется на вербальные потери. Ну, и умение влезть в чужую шкуру. Последующая работа с хорошим редактором тоже очень важна. Когда человек пишет, ему все кажется важным и нужным, он каждую веточку тащит в гнездо. Потом проходит время, ажиотаж утихает, наступает время чистки и сокращения текста, и тут очень важен церберский глаз как самого писателя, так и опытного редактора.

- Кем вы видите себя лет через десять-пятнадцать?

— Никто не знает, что через секунду произойдет, не то, что через 10-15 лет.

- Продолжите писать? Или, может, махнете в грузинские горы? Или к морю…

— Насчет гор и моря обсуждаем с женой все чаще. Но пока можем работать – работаем, а там — как Бог даст.

 

Михаил Гиголашвили «Свидригайлов и Ставрогин — вечно живые, даже живее всех живых»

Автор «Чертова колеса» Михаил Гиголашвили выпустил новый роман «Захват Московии» — об удивительных приключениях 23-летнего немца в России. «Афиша» поговорила с писателем.

M.Gigolashwili

— Как вы нашли этого героя своего, Манфреда-Фредю, — постороннего, «наивного рассказчика», много не понимающего, такого, которому все, что людям, здесь живущим, и так понятно, приходится объяснять? Подобный рассказчик, по-моему, очень сильный повествовательный ход...
— С одной стороны, это, конечно, мои студенты, которые действительно часто ездят в Россию, с другой стороны — я сам, за 20 лет в Германии наученный этому рационализму и невольно часто глядящий на все через его призму, глазами Постороннего, моего любимого героя Камю.
— Но Фредя — образ скорее собирательный или у него есть конкретный прототип?
— И собирательный, и конкретный одновременно. Согласен, что тип наивного рассказчика-иностранца встречается нечасто, но при написании этого текста мне часто вспоминался князь Мышкин — ведь он тоже приезжает из-за рубежа, многого не понимает и, едва не угодив под топор чисто русского типа Рогожина, помешавшись от любви двух разных типов русских женщин, улепетывает туда, откуда приехал, прямиком в сумасшедший дом.
— Фредя ведь тоже, кстати, с некоей своей внутренней сложностью, эпизод со случайно облапанной в бане матерью — какой-то такой достоевский очень...
— Да он просто шизоидный тип с раздвоением личности и всеми сопутствующими делами!.. Я даже хотел назвать роман «Фредя фон Лузерлох».
— Фредины «Семинары по сакралу» — это шутка или вы в самом деле устраиваете у себя в университете что-то подобное? Вообще, ваши отношения с вашими студентами — как все происходит, что вы обсуждаете?
— Таких уж прямых семинаров не устраиваю, но в конце каждого семестра у нас обязательно бывает вечеринка с водкой и пирожками, что мои студенты очень любят и ждут весь семестр — а другие им завидуют. Отношения очень хорошие, я учусь у них многому, а обсуждаем все что угодно, от рецепта блинов и технологии оренбургских платков до падения Путина и яхт Абрамовича. Среди серийных бесед — кто как провел каникулы и праздники, где побывал, что видел, с кем из «русских» познакомился и что из этого вышло. Хотя под русскими тут, в Европе, чаще всего понимают всех жителей бывшего Союза. Сейчас думаю устраивать вечеринку не только в конце, но и в начале семестра — чтобы студенты лучше друг с другом познакомились, тогда и мне преподавать легче.
— А роман, получается, вроде как художественное продолжение диссертации вашей про иностранцев в русской литературе, так?
— Не совсем так. Вообще-то изначально моя тема называлась «Литературный мир героев Достоевского», но материала оказалось так много, что я ограничился рассказчиками, но уже не только с литературной точки зрения, а и вообще — как главный феномен повествования. В итоге я написал монографию «Рассказчики Достоевского». Это уже потом, здесь, в Германии, живя среди немцев, я логически пришел к тому, что есть практически неосвещенный и несистематизированный сегмент литведения: изображение немцев и немецкого менталитета — а если шире, то вообще иностранцев — в русской литературе. Протопоп Аввакум, Карамзин, Фонвизин, Пушкин, Гоголь, Достоевский, Гончаров, Толстой, советская проза, особенно военная и послевоенная, А.Толстой, Зощенко, Ильф и Петров. Я начал собирать материал, написал несколько статей, а потом наступил период активной прозы, и я литературоведение забросил, лет 10 не трогал и не трогаю. Если роман и связан, то только наоборот — не немцы в глазах России, а Россия в глазах немцев.

«Не знаю, к счастью или к сожалению, но моя жизнь сложилась так, что оказался между тремя стульями»

— Такое ощущение по текстам, что вы умеете мыслить сразу в нескольких регистрах — условно говоря, как русский, как немец и как грузин. Тут ведь гораздо больше, чем просто знание языков...
— Да, опять-таки не знаю, к счастью или к сожалению, но моя жизнь сложилась так, что я оказался между тремя стульями. Когда я жил в Тбилиси в советское время, раздвоение между Россией и Грузией ощущалось не так явно. Вообще, по большому счету был один большой Советский Союз. Но когда я попал в Германию, в совершенно иную культурную и языковую среду, то это все вкупе показалось мне полной катастрофой, и так казалось лет пять, пока наконец я инстинктом не понял, что я должен попытаться извлечь пользу из такого ахового и крахового положения и сам себя вытащить за волосы. Я потихоньку начал опять писать, появились повести «Вротердам» и «Порочный умысел», где, как я сейчас вижу, уже сразу намечена идейная сюжетика моих тем: столкновения людей разных миров — советского и западного, то есть та грань и то место, где я сам находился и нахожусь. Итогом стал «Толмач».
— А как вы чаще поступаете в повседневной жизни — как кто?
— Я думаю, что личность человека целостна и едина внутри себя самой, просто социум диктует ей, как надо в данный момент взаимодействовать с миром и как приводить свои поступки в согласие с решениями своего того Я, которое не имеет ни имени, ни языка и которым обладает каждый. Поэтому чем больше языков и менталитетов тебе знакомы, чем больше есть шкур, в которые ты можешь влезть, — тем легче жить и понимать людей. Да и для литературы продуктивнее. По большому же счету я — тбилисец, это такая категория, которую в двух словах не объяснишь тем, кто не знает, а кто знает — ему и объяснять не надо.
— У вас — и здесь, и в «Чертовом колесе», и в «Толмаче» — постоянно возникает насилие, криминал, зло особого рода. Это просто интерес писателя к «сильным» сюжетам — или связано с какими-то особенностями биографии, личного опыта?
— Биография у меня совсем не криминальная. Просто, работая с Достоевским, я понял, что без криминального сюжета занимательность текста куда ниже, чем с ним. С другой стороны, развал Союза способствовал выбросу большого количества криминальной агрессивной энергии, которая осела в обществе. К тому же я уверен, что сильный сюжет всегда так или иначе связан с нарушением каких-либо норм — моральных, этических, правовых, либо всех вместе... Литературу ведь в первую очередь интересуют переломные моменты общества и личности, а не стагнация и застой. Да и зло изображать куда легче, чем добро, всем известно. Для добра есть Новый Завет, а все остальное — кому как.
— Каким писателем вы бы были, если бы фоном вашей писательской карьеры не было падение СССР?
— Мне трудно судить, каким писателем бы я стал, но о писательстве я мечтал с детства — я вырос в семье профессоров русской литературы, и у нас дома слово «писатель» значило и означало куда больше, чем слово «бог»: ведь бог, он или есть, или его нет, а вот Бунин и Толстой — они да, есть, тут стоят, на полках, можно взять, открыть и уйти в другой мир.
— Мне кажется, крушение Союза для вас не только неисчерпаемый источник сюжетов, но и такая колоссальная психическая травма, к которой вы, вольно или невольно, все время возвращаетесь — во всех трех романах, которые я читал. Вы вообще ставите перед собой такую художественную сверхзадачу — описать крушение СССР и последствия?
— Не знаю. Я уехал в 1991 году преподавать в Германию, и весь ужас этих годов не видел и не переживал сам лично, только опосредованно, через близких — родителей и друзей, оставшихся в Грузии и бывшем Союзе, поэтому полновесно могу и не потянуть. Конечно, крушение СССР еще ждет своего летописца: это ведь был уникальный в своем роде эксперимент для всего человечества — постройка коммунизма, царства божия на земле, пик того «особого пути» России, о котором сегодня день и ночь опять вещают со всех каналов ТВ... Для меня лично это просто скелет в шкафу, который выволакивают всякий раз, когда сказать больше нечего, а говорить что-то надо: тут и вылезают «особый путь» и «великая держава»... Да, большого и серьезного, художественно убедительного реквиема по Союзу еще не прозвучало, хотя последствия крушения этого гиганта мы видим каждый день: горят дома, тонут пароходы... Как раз этот сегмент разрушения, развала и одичания достаточно хорошо освещен в современном российском искусстве. Оно на нем, в сущности, и базируется — а на чем еще?

«Для меня СССР — это просто скелет в шкафу, который выволакивают, когда сказать больше нечего, а говорить что-то надо»

— Касательно текста Штадена — вроде как предка Бедного Фреди. Это ведь необычное решение — вставить в текст не просто кусок чужого, но большие, крупные массивы. Почему вы сделали это так буквально, почему не переработали совсем документ?
— Ну, эти куски не такие уж и большие: на каждую главу (где-то в среднем в 60 страниц) приходится 4–5 страниц текста фон Штадена. Мне текст этого авантюриста и опричника при Иване Грозном показался настолько интересным и актуальным, что я решил его вставить. Я исходного текста Штадена не трогал, но кое-что все-таки пришлось сделать, в частности, у Штадена его автобиография, описание Московии и план захвата — это три разных отдельных текста, а я, для удобства и логики чтения, свил и сплел их вместе, придав им форму развития во времени.
— Смысл в том, чтобы зарифмовать две эпохи и наглядно продемонстрировать, что корни современного состояния России лежат в ее истории, что история России — это цикл?
— Конечно, корни любого «сегодня» лежат во «вчера». Мне кажется, что история России — это история страдания народа под гнетом бесконечных и чаще всего свирепо и агрессивно осуществляемых огнем и мечом так называемых реформ. Та же опричнина была своего рода реформой по усмирению бояр и устрашению предателей и врагов царя. И каждый раз эти начатые «реформы» разваливались с приходом нового властителя, у которого были свои устремления и сопутствующие им новые «реформы»... Такой повторяемый цикл нескончаемых квазиреформ. Разве эпоха Сталина — это не та же, по сути дела, эпоха Грозного, только масштабы иные?.. Некоторые главные пункты Штадена — воровство, мошенничество, кормление бояр, аферы с домами, басманные суды, подлоги и т.д. — словно списаны с сегодняшнего дня, отчего можно сделать вывод, что общественное сознание, по сути, не очень сильно — и совсем уж не кардинально — изменилось за 500 лет. Недаром Павел Чухрай как-то заметил, что в России все меняется каждые 20 лет и каждые 200 — ничего не меняется.
— Но ведь и документ-то, кстати, совершенно не факт, что правдивый, возможно, выдумка.
— Не думаю, что Штаден много врал, — зачем ему?.. Он при Грозном видел такое, чего и выдумать невозможно. Притом Штаден практически ничего нового, неизвестного не сказал — все это известно и по другим источникам; я специально перечел сейчас Ключевского, Костомарова. Исходя из всего этого, я решил вставить в роман такой сочный — хоть и сочащийся кровью — материал, логически хорошо садящийся в ложе текста, что и сделал, обговорив это обстоятельство в вводном письме, не желая уподобляться тем авторам, которые под изящной вывеской постмодернизма тащат в свои тексты все что ни попадя. Без всяких кавычек и зазрения совести.
— Роман производит впечатление не просто текста с открытым финалом — а незаконченного...
— Не согласен. Да, дневник героя прерывается на полуслове, но это не значит, что роман не окончен: по-моему, текст логически завершен, другое дело, что финал открыт, ибо кончилась одна фаза жизни героя — но впереди другая.
— Даже вспомогательные какие-то, внутренние сюжеты: история с алмазной серьгой, история с бабочками, история с граммар-наци, наконец? У «Захвата Московии» будет продолжение? Мне кажется, оно прямо-таки очень нужно.
— Да, такая идея продолжения — провести Фредю по судам и тюрьмам — тоже есть. Он и так, бедный, чуть ли не половину романа сидит в камерах. Ведь в тюрьмах, на войне или в армии люди открываются полностью, без прикрас. Но роман имеет определенный объем, силу натяжения, если перегнуть — все может лопнуть, с чем надо считаться.

— Странный сюжет с этими граммар-наци, лингвофашистами. Не вполне понятно — откуда в таком подчеркнуто реалистическом романе настолько гротескные фигуры, такая неправдоподобная выдумка.
— Вообще не уверен, что это выдумка. Я до сих пор не знаю, есть такая организация или нет: я пользовался только интернетовскими материалами — на которые в тексте тоже даю сноску, читатель может сам покопаться. Притом герой — студент-лингвист, и мне показалось логичным, если он свяжется — из профессионального интереса — с такими странными темными личностями. С другим каким-нибудь криминалом он бы не связался — зачем? Он пуглив, как всякий шизоид. Мне, например, кажется, что такие группировки под разными вывесками существуют и вполне могут преследовать свои цели. Вот сейчас, кажется, уже 500 человек могут организовать партию, так почему бы и не попробовать — «авось в Думу прорвемся, а там уже будем реально и круто вместе с конкретными пацанами бабло рубить».

M.Gigolashwili doma

— У вас феноменальные диалоги — наверно, ни у кого больше сейчас таких нет. Это просто дело литературной техники — или нечто большее: сознательная установка на то, что некая финальная истина может родиться исключительно в диалоге?
— Думаю, что к диалогам меня тоже приучил Достоевский, хотя изречение, что в диалогах рождается истина, по крайней мере спорно, поскольку что такое истина, никто не знает, а правд — много, у каждого своя. Ведь диалоги — это двигатели прозы, ее моторы, это такие рельсы, по которым удобно вести читателя туда, куда надо автору и куда сам читатель, может быть, идти совсем не хочет или сам бы никогда не добрался. Конечно, я эти рельсы многократно обрабатываю — чищу, мою, шлифую, пробую сам по ним скользить...
— Вы осознаете, что «Захват Московии» не просто авантюрный роман, а такой гимн русскому языку, тому богатству, которым мы пользуемся и даже не подозреваем о нем? Так получилось — или это намеренно?
— Сказать, что я ставил себе целью написать гимн, — смешно, но в процессе работы я был полностью захвачен тем языковым океаном, который сам же и взбудоражил с одного маленького края. Меня так захватила игровая стихия языка, что я был даже как-то испуган и ошарашен. Действительно, мало какой язык может потягаться с русским в смысле широты, доброжелательности, объемности, вариантабельности, снисходительной дозволяемости, чувственности, оттеночной точности, деталировки, нюансировки. Хотя, глядя на горы исписанной бумаги, я думал иногда: «Что же ты наделал? Как же ты искромсал язык? Да кто тебе это вообще позволил? Кто разрешил так мять, калечить и мучить язык? А ну придут граммар-наци, лингвофашисты и голову за твои художества оторвут?» А иногда, наоборот, казалось, что вот найдены какие-то удачные формы и неологизмы, сняты какие-то границы, открыты горизонты.
— Полковник Майсурадзе — сложный характер, такой человек-головоломка, все понимающий и все равно продолжающий участвовать в зле; в нем чувствуется обаяние зла. В «Чертовом колесе», кстати, тоже был похожий персонаж.
— Почему похожий?.. Это и есть тот самый Гурам Ильич, из «Чертова колеса».
— Ах я, телятина! Точно: «голубой боржом»!
— Там он был еще в чине майора. Просто мне пришла идея ввести в среду новых героев своего прежнего персонажа — со своими, уже готовыми отличительными чертами, но на другом этапе развития. Разве таких все понимающих людей — мало? Их очень много, но что им делать?.. Они вынуждены играть по правилам тех игр, которые разворачиваются вокруг них, ведь один в поле не воин, а если вдруг решит стать воином, то его очень легко взять на мушку, в чистом поле-то.
— Так хорошо они у вас получаются, такого рода персонажи. Они близки вам самому, вашему психотипу — или это чистая выдумка? Насколько, например, автобиографичен Майсурадзе?
— Со мной лично этот герой связан только опосредованно, как кролик с удавом, — потому что я милицию всегда опасался и совсем не любил. Но то, что Майсурадзе как-то связан с героями Достоевского, — это да, очень возможно: я ведь лет десять, с 20 до 30 лет, пока готовил диссертацию, ничего, кроме Достоевского — особенно его планы, наброски, записные книжки, мемуары, — не читал, многое всосалось в сознание, угнездилось в душе. Для меня, например, Свидригайлов или Ставрогин — вечно живые, даже живее всех живых, потому что мы все умрем, а они останутся в веках, будут ходить, разговаривать, сидеть в кресле, думать...
— Что бы сказал Достоевский, прочтя «Захват Московии»?
— Трудно сказать — кто знает, что у гения на уме?.. Может, сказал бы: «Мелко копаете, милостивый государь, надобно брать глубже и шире».
— А какой главный урок вы почерпнули из Достоевского?
— Уроков много. Внимательно вглядываться в каждого, нет только белых или черных душ, все смешано. Следить за борьбой в сердцах людей Бога и черта. Осознавать каждое существо как единственное в своем роде, как отдельную Вселенную. Искать истину в диалогах, учиться у реальности, разрабатывать фигуру рассказчика — которая цементирует весь пласт текста. Уважать читателя.

«Что же ты наделал? Да кто тебе это вообще позволил? Кто разрешил так мять, калечить и мучить язык?»

— Ваша метафизика более-менее совпадает по контурам с «достоевской»? Или вы пришли к каким-то своим, возможно, альтернативным соображениям? Все-таки материал у вас был другой.
— Да, очень совпадает. Чем дальше живу, тем больше превращаюсь, с одной стороны, в мечтателя, с другой — в человека из подполья, главного архетипа Достоевского. Хотя лет 10 его не трогал и не перечитывал. Но самый любимый герой, с которым моя метафизика идентична — наряду с князем Мышкиным, второй Христос в русской литературе, — это Илья Ильич Обломов, невинный ангел с обломанными крыльями, которому противопоставлен дьяволенок-немец с играющей фамилией Штольц, в переводе — «гордость».
— А вы ощущаете литературный контекст, связанный с современной немецкой литературой? Крахт, Кельман, Шлинк — вы воспринимаете их в том же ракурсе, что Шишкина, Сорокина, Елизарова?
— К моему стыду — или счастью — я не читаю переводной, а тем более уж немецкой на немецком языке современной литературы. Не знаю, почему это так, но как-то не тянет. Я не знаком ни с одним из этих немецких авторов, поэтому тут ничего внятного сказать не могу. Если попадется — обязательно прочту.
— Есть ли у вас какая-нибудь специфика писания текстов? Что вам для этого необходимо?
— Написание этого последнего текста для меня было полным экспериментом. Я написал болванку, основу, в три приема — уезжал на месяц в Испанию, в глухое место, без каких-либо агрегатов типа телефона, интернета, только лэптоп и компакт-принтер. Жил в полном одиночестве и молчании. Молчание — главное, не столько в тишине, сколько в собственном молчании являются невиданные слова и диковинные сочетании. Там я начал понимать схимников, молчальников, отшельников. Очевидно, молчание как-то особо — может, и физически — воздействует на мозг, усиливает его работу. В общем, вставал и ложился «не выходя из текста». И иногда почти физически ощущал, как сильно такой режим способствует проникновению в себя самого — в свое мышление, воспоминания, душу. Не имея внешних раздражителей, сознание оборачивается вспять, в себя самое. А когда выходил в магазин или погулять на море, то в голове порой такое скакало и прыгало, что иногда приходилось возвращаться и записывать. Каждый раз объем вырастал на треть. После Испании рукопись откладывалась — чтобы забыть ее, зато я сам превращался в какой-то механизм, который начинал выцеживать из окружающей жизни — ну и из себя самого тоже, конечно, — нужные и интересные лексемы, повороты, детали, словечки, сюжетинки. Тут я, наоборот, превращался в глаза и уши, причем круг охвата был широк. Ведь в романе действуют разные типы с разной речью, их надо было всех охватить. Внутренний фильтр-уловитель сигналил: «Это записать, это зафиксировать, это нужно, это важно», что я и делал. Так проходило месяца четыре, после чего я опять вырывался в Испанию, там начинал с вычитки текста, вносил в него найденное, а потом, как на санях с горки, въезжал в писание нового текста — что для меня всегда, как и поиск названий, наиболее сложный отрезок работы. Ну а с прошлого сентября — беспрерывная правка, чистка, шлифовка, даже верстку пришлось дважды переделывать, потому что голова работала как перегретый мотор. И до сих пор еще не остыла полностью.
— У русских — судя по вашему роману в том числе — есть какие-то специфические особенности мышления, позволяющие преодолевать «норму», здравый смысл, экономические соображения, формальную логику. Вы верите в то, что пресловутая глобализация позволит преодолеть национальную специфику — и в какой-то момент мы окажемся в мире, где «Захват Московии» будет не остро современным, а историческим романом?
— Феноменальная въедливость русского мышления, хорошо показанная тем же Достоевским и превосходная для искусства, в реальной жизни приводит к тому, что все нормы и законы могут быть повернуты и так, и эдак, переосмыслены, допущены. К этому надо приплюсовать тот факт, что русское общество, народ в широком смысле, насколько я могу судить по истории, всегда было в оппозиции к правительству, после Петра разрыв стал очевиден и в итоге привел к «особому пути» — революции, после чего ров между верхами и низами оказался залит кровью, а развал Союза и выход народа из клетки привел к тому, что имеем, — к развалу, тотальной коррупции, разболтанности и государственному бессилию. И если в революцию 1917 года были дотла разграблены как тысячелетние реальные сокровища России, так и уничтожен ее генофонд — культурный слой, дворяне, аристократия, то сейчас идет растаскивание последнего — недр. Что потом? Что дальше? Опять болтовня об «особом пути» и «великой державе»? К сожалению, словами делу не поможешь — если бы было наоборот, то из той лжи и демагогии, тоннами распыляемой власть захватившими ничтожествами, уже можно было бы построить несколько новых Иерусалимов, не говоря о третьих и пятых Римах...
— Плохи, то есть, совсем дела.
— Мне как психотипу свойственен пессимизм и скептицизм, я скорее вижу, что стакан полупуст, чем полуполон. Поэтому я не берусь предсказывать будущее, но я не вижу ни материально-технической базы, ни морально-нравственного фундамента, которые могут вдруг улучшить — или начать улучшать — жизнь. Думаю, что национальная специфика вырабатывается веками и фиксируется на генном уровне. Сегодня она кажется мне — если даже судить только по сериалам, фильмам, книгам, ток-шоу, интернету — очень криминализованной на всех уровнях. Бояр, опричников и всяких начальников — миллионы, они все сидят «на кормлении» на ключевых постах и вряд ли все в одночасье сами себя высекут, подпилят суки, на которых восседают, превратятся в ангелов и начнут вдруг следовать тем законам, которые сами тысячами принимают в Думе, между укромными телефонными разговорами о долях, процентах, откатах, подкатах, закатах, бабках, бабах, банях, барах... Ну а за ними приходится подтягиваться и остальному населению, чтобы не остаться с полным носом. Вот и выходит замкнутый круг, из которого я лично какого-либо реального выхода на сегодняшний день не вижу. Я бы, кстати, посоветовал операторам ТВ вообще поменьше показывать эту Думу — набитую спортсменами, артистами, клоунами и быками всех мастей. И, в частности, боксера Валуева, ибо мои студенты — как и весь Запад — каждый раз очень веселятся и недоумевают: ведь Валуев — это мировой символ и бренд тупой и грубой животной силы, что ему надо в Думе, где, очевидно, нужно не только кнопки нажимать — этому и за банан научить можно, — но еще и как-то думать?.. Хотя я уверен, что Валуев — милейший человек, но внешний имидж его таков, что выглядит он всегда — как слон в посудной лавке.

 
Еще статьи...